|
На страницу автора
Часть первая. Был отец рядовым
Часть вторая. Молнии человеческих судеб
1«
‹7›
‹8›
‹9›
»12
Шишенков Юрий Федорович Был отец рядовым Часть первая — Был отец рядовым 8
И хоть я долгие годы стремился к этому, многие годы во мне жил смутный образ тех мест, где воевал и погиб мой отец, хоть я и упорно искал его могилу, как-то так получилось, что вот только теперь понимаю — я совершенно не представлял себе это: широко разбежавшееся по высокому степному берегу пыльное село, скучные, уходящие к горизонту разливы Маныча, по которым сейчас бродят неправдоподобно огромные белые птицы, равнодушный купол всевидящего неба, и сквозь защитную зелень маленького садика в центре села серебрятся две терпеливые скорбные фигуры — воин в каске с автоматом и воин, припавший на колено с приспущенным знаменем.
«На братских могилах не ставят крестов…»
Так вот ты где, отец…
Вот где успокоился навеки мой отец и четыреста восемьдесят восемь его боевых товарищей. Село Новый Маныч, Сальский район. Ростовская область.
А говорили, Элиста… Хотя это потому говорили, что туда, куда я приехал накатанными летними дорогами, они пришли через дикие зимние степи, и, кроме Элисты, им и жилья-то толком не встретилось.
А это от Астрахани — две Элисты. Как же у тебя сил хватило, отец, дошагать сюда? Я сейчас молчу об остальном — только дошагать через степи, через которые, когда мы ехали, пол-автобуса тошнило.
Просторное село. Шеренга домов здесь, шеренга домов там, от шеренги к шеренге натопаешься.
Село стоит на слиянии двух рек — Маныча и Егорлыка.
Мы ищем старожилов села. Надо искать женщин, мужиков, как правило, война носила где угодно, да только не по родным местам.
— Здравствуйте, хозяюшка, не скажете, кто у вас в селе с войны живет?
— Ой, та я ж туточки недавно, ось нэбось Гавриловна вам кажить?
— З войны?.. Мабуть, Абрамовна, таж Лопатко, а то бабка Каролька, чи Таська Твердохлэбка…
В селе новый человек заметен, к нам подходят.
— А вот там-то старуха живет, как ее?..
— Ни, дюже стара, вже з ума выжила, ничего не понимае…
— Лэбедка… А Пономариха?..
И опять: «Бабка Каролька — та, кажу, молода ще».
— К Катьке бы Свинарихе их звести.
— Та ни, Катька вже переихала.
Ходим, Ищем. Кого-то не застаем дома. Дают советы. И вот уж первая свидетельница.
— Мэни у ту пору було двенадцать рокив, я мало що помню… Страшно было — не приведи господи…
— От же ж Егорлык течет, а прежде на том бугре тож домы стоялы, от там Свинариха, фамилия ее — Свинарева Катерина Ефстафьевна и жила. Она же, значит, невестка, а свекор ее, дид, вын дюже идейный був, сыны его партийны были, ну, не дома сыны-то, воевали игде-то. Ось к деду перво-наперво разведка наша и зашла ночью. Як воно усе було — нэ знаемо, токи кто-то ж прослэдил. Утром немцы деда вытягли да побыли, и Катьку едва не убыло, глаз ей вышибло, вона уж без глазу так и жила». Уж вечереет. Мы опять ходим по селу, ищем рекомендованных свидетелей: Пономарь Марию Федоровну, Лебедь Федосию Степановну, Король Пелагею Максимовну.
— …Ой, складно сказать не можу… Страшно было, не дай бог. Саманки поразбыло… хаты ж у нас з саману робылись, крыши камышовы, ой, маты божи, хаты горять, усе горыть, коровы горять, крычать…
— Долго бой был?
— Долго… Чи неделю, чи десять ден, не упомню. То наши немцев, то немцы наших… Мы в погребе поховались, усе, конец звиту думали.
— А был в деревне народ, мирные жители?
— Богато було народу. Бабы, детишки тай старики, конешно, однако богато.
— А откуда наши наступали?
— Наши виттиль… а немцы виттиль…
Так, ясно. Уже из нескольких рассказов выясняем, что наши наступали из-за Маныча, перейдя его по льду и штурмуя село с севера, вверх на высокий берег, и из-за Егорлыка, это примерно с юго-восточной стороны села. Егорлык, к счастью, река, местами превращающаяся в ручей.
Раз семь переходило село из рук в руки. На восьмой, «як наши вступилы — тут вже немцы вовсе утекли».
— И скильки наших полегло, ой, маты божья!.. Я к бурьяну от самых Баранников воны лыжалы… Ой, чорно было, ой тэмно…
— А немцев много убило?
— Нэ дюже. Они своих подбирали. У немцев тэхники дюже богато: и пушки и танки. Скики лисопедив одних було, мотоциклив… Зроду не думалы, щоб таку технику и выперли.
И новая рассказчица:
—…Як воно було, кто его знае… Танки ревуть, пушки бабахають, пулеметы строчать. Ни дня, ни ночи нэма. Дым, все горыть…
— А где-то, говорят, сарай был, в нем больше сотни наших раненых лежало, их потом немцы то ли заживо сожгли, то ли расстреляли?
— Це брешуть!.. Не было там сотни, восемнадцать душ там было.
Это в разговор решительно вмешивается суховатый пожилой мужик, дотоле молчавший.
Я настораживаюсь.
— А вы почем знаете? Вы что, были здесь?
— Я не был, люди сказывали.
— А мне сказывали, что больше сотни было… Вы-то сами где были, воевали?
— Я всю войну под Москвой воевал. Нас перебивают новыми рассказами:
— Ой, скики ж снегу в ту пору навалыло! Мороз — не дай бог, сроду такого не було…
— А одежонка на немцах летняя была — шинели, пилотки. А рукавицы и валенки — если только кто хапнуть успел. Наши ж солдатики гарно были одеты — в ушанках и валенках, кто в полушубках, а кто, правда, и в шинелях, рукавицы эти военные у всех с пальцем, чтоб на курок нажимать…
А я про себя размышляю об этом уточнявшем мужике. Лучше, конечно, чтоб наших раненых было в том страшном сарае поменьше. Но если он просто за истину ратовал, откуда это жесткое «брешуть»? Может, немцев выгораживает? И потом, что это за «всю войну под Москвой»? Некоторое время спустя, когда мы шли к очередному указанному дому, он встретился нам вновь. Вячеславич охотно возобновил с ним беседу. Суховатый взялся рассказывать, что, пока немцы стояли здесь, «у моей бабы в хате жил главный здешний немецкий офицер…»
— В гости ко мне, милости прошу,— заключает мужик,— заходите, пожалуйста…
И я вижу, что Вячеславич уж намерен воспользоваться приглашением.
— Пойдем, Соловьев,— говорю я резко, и Вячеславич смотрит на меня удивленно.
— Эх, и благодушный ты человек, Николай Вячеславович!
— А ведь верно,— чешет он затылок, выслушав мои объяснения, — как это мне на ум не пришло — явно заступается за фашистов.
— Ведь была шваль в годы войны?
— Была, Федорыч…
— И ты думаешь, так она разом с победой вся и сгинула?.. Не так все просто, батя, не так все просто.
Пелагея Максимовна Король приглашает нас в дом, угощает парным молоком, свежайшим, чуть кисловатым деревенским сливочным маслом.
— Село наше не дюже богато, а солдатов богато полэгло. Немец закопавси туточки, з июля по январь вын стоял. Но наши ломили, як скаженни! Немцы, то у нас стояли, хвастаюца: «Я пять пук-пук убив, я десять». Мы переживаем…
Полмесяца мы потом наших убирали, звозылы их со всей округи. Як снопы лыжать, сердешни…
«Бабка Каролька» нянчит беловолосого внучонка, копошится в кухне, устроенной по-летнему, по-южному — отдельно от дома. И ночь опускается — южная, теплая, мирная…
На ночлег нас берет к себе бабка Кирилловна — Елена Кирилловна Глушенко. «Ночуйте у мэни, люди добрые, вам будет удобно». Рассматриваю внутри дом в Новом Маныче. Очень добротно. Очень чисто. Лакированные полы. Радиола «Беларусь», телевизор «Снежок», бра, торшер, вышивка и кружева на ковриках, занавесках, подзорах. Спать мне здесь на кровати с огромными, метр на метр, перовыми подушками.
Ложусь и не могу заснуть.
«Як снопив» — это сравнение, которое повторяют и повторяют бабы в Новом Маныче — оно ж оттого еще, что все они одинаковые были, мертвые солдаты в серых шинелях. А жизнь за плечами у каждого была своя, особая.
Я знаю об отце мало — он ушел, когда я был мал.
И я знаю об отце много, почти столько же, сколько о самом себе. И с годами стал знать больше — научился понимать себя.
А теперь, когда я вижу этот последний отрезок его жизненного пути, я словно заново вижу всю его жизнь. Я словно заново узнаю отца.
Жизнь его, как всякая, очень проста и очень сложна. Может быть, простая жизнь от сложной только и отличается, что высказанностью, выраженностью, проявленностью? Но отнюдь не содержанием того, что только и является важным,— жизни духа?
У нас во времена Сталина официально, так сказать, было это деление людей на простых и непростых, на известные «винтики» и, что там еще в противовес-то?.. Не помню.
По этой градации отец был простейшим человеком: образование получил небольшое. Отец отца, мой дед, был слесарем на заводе Густава Листа (сейчас завод «Борец») в Москве.
В молодости любил отец футбол, а в русский хоккей — нынешнего хоккея с шайбой еще не было вовсе — сам гонял, где-то даже фотографии были; лет пятнадцать ему, он в свитере, каком-то треухе и на «снегурочках» с клюшкой.
Любил петь и пел хорошо.
Любил читать. Страстно любил книги, собирал библиотеку. Не те у него были возможности, не развернуться было, но собирал. Даже заимел собственный экслибрис, только без латыни, просто, по-русски: «Книга принадлежит…»
Моды на собственные библиотеки в те годы еще не было. Да и был он из тех людей, которые в своих привязанностях руководствуются соображениями моды разве что в последнюю очередь, а скорее — вовсе не руководствуются. Мне, его сыну, кажется — наиболее нормальные люди.
Что собирал? Толстой, Некрасов, Горький… Классику.
Был очень добр. Это первое, что отмечают все, кто знал его. А именно? Да, бросался на помощь к каждому, кто в той помощи нуждался.
Но мог быть упрямым и злым. Да, бывал.
В суждениях своих был прям и резок. Дипломатом он не был.
Уже взрослым, разговаривая с теми, кто знал отца, я понял, что в нем было одно очень небезопасное качество: стремление к собственной точке зрения по всем вопросам.
Был отец из того простого народа, который коммунистическое движение воспринял через нравственность. Было ведь так: совестливость и партийность объединяли, чуть что не то — говорили: «А еще большевик!» Скромность считалась главнейшим качеством коммуниста. Самоотверженность не нуждалась в разъяснениях.
Имел представление о пребывании в партии как о высшей чести. Дед мой, отец отца, стал членом заводской партячейки на заре ее существования. Мать моя происходила из семьи рабочего-большевика с дореволюционным стажем. Старший брат отца, любовь и авторитет, вступил в партию в 20-х годах, идеям Ленина был предан безоглядно.
Отец готовился стать членом партии. В душу человека думающего 37—38-й годы не могли не внести смятения. Был отец из тех естественных людей, верящих своим чувствам и разуму, что с недоверием относятся к истинам, проверять которые запрещается. Не погибни — наверняка вступил бы в партию на фронте. Там с истинами все было ясно.
Я и сам помню, как в дни войны предвоенные годы стали казаться раем. «Тогда», «до войны еще» — это означало давнее, необыкновенно счастливое время.
На самом деле нелегко было и до войны. Страна готовилась к бою. Поиски себя, самореализация, самопознание, самосовершенствование, внутреннее освобождение, «загадка человеческого я», «твои возможности, человек!» — прекрасные категории, заниматься которыми получили право настроенные на мир послевоенные поколения. Но ведь все это в самой природе человека! И во все эпохи люди тосковали и тоскуют по этим возможностям. И тяжко было, когда возможностей не было.
Для духа человеческого самое мучительное — нереализация некоего потенциала.
Сложнейшая штука — этот потенциал. Для реализации его необходимы материальные условия. Но боже, до чего ж их еще недостаточно! Нужны еще такие нематериальные факторы, как идеи, активность, свобода поиска, даже право на ошибки и заблуждения необходимо…
Было у отца и такое, что он искал поддержки у самого лживого из всех союзников духа человеческого — у вина. Издержки винтикового положения человека…
Отвращения заслуживают те, для кого вино знаменует собой высшую радость. Но сожаления достойны те, кто ищет в вине утешения.
— Вячеславич, а водку давали вам, фронтовые сто грамм?
— Нет. За все время давали один раз — красное. Плохо у них с подвозом было. Прежде всего боеприпасы. Даже продовольствие — потом. И вино — потом. А только в таком нечеловеческом деле, как война, и допустимо использование такой нечеловеческой опоры, как вино.
Не было, значит, у них даже иллюзии облегчения…
Я выхожу из электрифицированной, телевизированной хаты бабки Кирилловны под ночное распахнутое небо. Боже, какая тишина! Стрекочут цикады, гогочут гуси, и мириады, посторонних земным делам звезд над головой…
Утром мы разглядели хозяйство Кирилловны. В усадьбе четыре дома. Основной — из ракушечника, двухкомнатный и с терраской из кирпича. Отдельными строениями — две кухни, поменьше и побольше. И еще сарай из благодатного материала южной Руси, из ракушечника. Главный дом крыт железом, кухни — шифером, сарай — камышом. Четыре дома… Это ведь еще и то, за что отдал жизнь мой отец.
Кирилловна угощает нас огромной и вкуснейшей «яишней со шкварками», готовит на керогазе, «боюся газа». У остальных сельчан — газ. У хозяйки нашей тридцать пять гусей, «курей нема и полсотни», «квочка с дикими утями». Управляется одна. «Чоловик мой помер недавно, дети разъихалысь». Хотели мы заплатить — ни в какую не взяла.
Мы идем на северную окраину села, к урезу манычской воды. Местность наклонена к реке и еще изрезана неровностями: широкими с пологими краями рытвинами, мелкими оврагами, змеистыми канавами. Эти едва видные сейчас канавы могли быть в прошлом немецкими окопами. Направление, длина фаса тому соответствуют. Наших окопов тут быть не могло. А может, и не было здесь никаких окопов, по другим причинам канавы? Кто теперь скажет…
Ходим и чувствуем, что земля, измеренная ногами, куда как больше, чем ощупанная взглядом.
Вот где-то здесь все могло и быть. Может быть, пулемет отца стоял вот тут… или там?..
— Немая земля! Ну что б тебе ожить, рассказать, заплакать!
— Что рассказать? Важно ли это? Ничего не изменится…
— Нет! Нет. Важно! Я должен знать! Я изменюсь. А значит, и мир изменится.
А может, не здесь все и было-то?.. Может, на другой окраине, оттуда же, говорят, тоже наступали.
Не знаю. Мне почему-то кажется, именно здесь, но я, хоть убей, не знаю почему.
Двести метров выше — дорога, проселок. В той стороне, судя по карте, село Екатериновка. Видимо, эта дорога на Екатериновку.
Я хожу, останавливаюсь, хожу. Никак не могу уйти отсюда.
— Слышишь, папка, ведь я пришел сюда! Слышишь, отец?!
Слышит.
Возвращаясь, мы идем с Вячеславичем мимо молочной фермы. Нас окликают:
— Идите, сюда, дядички!.. Ще ж це, мы глядим, вы ходыти-ходыти туточки, ще ж це вы ищите?
Нас окружает группа женщин, наверно, доярки. Мы представляемся. Они ахают:
— З Алма-Аты? З Москвы?.. Ваш батько?.. И солдатики з Алматы? Та це ж казалы, Алмата есть який-то хутор…
— Тю, дурна баба — хутор, то ж город у Казахстани
— Ой, война. Та ее ж многие туточки помнють…
И вот уже про войну начинает вспоминать одна. Потом другая. Я не все успеваю понять.
— Ой, маты ридна, як воно все було, що воно робылось!.. А он как бабахнет!.. А я тоди як выскочила… А одын дядько — так вын живой остался у том сарае, чорный вись… Як-то воно було, не дай бог…
Фашисты — воны от также ж трупы красноармейцев положилы на шлях головами друг к другу и танками по головам — туды-суды, туды-суды…
Рассказывают горячо, взахлеб. И вот уж женщины плачут. Рассказывали и плакать взялись.
Как же оно страшно-то было, если до сих пор бабы плачут? В общем-то, ведь посторонние убитым бабы. И они еще в погребах сидели.
— Тады же, к осени сорок третьего года, велели нам их в одну могилу вховаты. Они в разных местах лежали: у гумна, на огородах, що к Манычу спускаюця, у дороги на Баранники. Наряд далы. Вытаскивали грабарками. И мэни казалы идтить. А я не можу. Сил моих нет. Глянула — и свет у мэни закрутився. «Как хочите,— говорю,— нэ можу…»
Вдруг замечаю лицо Леночки, набухшие слезами глаза. И детскость, и суровость, и печаль на лице. Прощаясь с селом, опять идем к могиле.
— Отец, пока жив,— буду возвращаться сюда!
— Договорились.
В воскресенье, 24 июля 1977 года, я выпиваю стопку на могиле отца. По обычаю, да по русскому. В 9.10 утра. Через 34 года после его гибели.
Могила в сирени, акации, жимолости. Из алюминиевого ведерка на столбе в центре села несутся шаловливые звуки. Воскресная передача «С добрым утром!».
А какой день недели был день 19 января 1943 года? Вот уж о чем отец наверняка не думал.
Солнце жжет все сильнее. Вот сейчас чувствуется, что фронт здесь был южным.
«С 13 по 18 января 1943 года по 98 ОСБр обморожено с эвакуацией в госпиталь 155 человек».
Из донесения о потерях л/с 98 ОСБр (Ф. 1915, оп. 1, д. 4, с. 1).
Из наградного листа на сержанта Латунина Н. Д. (из Смоленской обл.):
«16 января 43-го года на переправе через Маныч ушло под лед орудие. Несмотря на 30-градусный мороз, сержант Латунин Николай Денисович опустился в воду, отцепил орудие от передка и этим дал возможность вытащить его. Вернулся в строй.
Представлен к медали «За отвагу».
1«
‹7›
‹8›
‹9›
»12
Часть первая. Был отец рядовым
Часть вторая. Молнии человеческих судеб
На страницу автора
|